Я семь лет освещаю судебные заседания, поэтому привык к чужой боли, к документам, к цифрам. Когда запись диктофона закончилась дома, а сын стоял у стены, сжимая кулаки до алебастровой белизны, привычная броня протекла. Мир вдруг рассыпался на заголовки, подзаголовки и тихое «помоги», сорвавшееся у него сквозь ровную линию губ.

Ранняя тревога
Первые эпизоды вспыхнули незаметно: пропущенные завтраки, пустой взгляд, стихийная ехолалия — он повторял окончание моих фраз так, будто проверял микрофон. Врач назвал состояние продромом, пояснив: «мягкая краска перед штормом». Я записал слово, привычка фиксировать факты победила дрожь. Дом наполнился запахом изопропанола, им обрабатывали порезы на его кистях, оставшиеся после ночных бессонных сборок конструктора.
В тот вечер я перечитывал пресс-релизы о школьных реформах, пока он шептал в темноте о «деревянных голосах за окном». Акусмы — слуховые псевдогаллюцинации — шли волной. Транзиторный мир иллюзий разрастался быстрее стоп-кадров в новостной ленте.
Ночь госпитализации
Скорая приехала без сирены: диспетчер передал код «Тишина». Фельдшер ловко накинул мягкие фиксаторы, применив метод «матрас» — защита от самоповреждения при перевозке. Я оставался рядом, пересчитывая удары сердца вместо секунд. В приёмном покое дежурный врач спросил лишь одно: «Есть ли в семье случаи аффективных вспышек?» Я ответил сухо и правдиво: «Бабушка пережила тяжёлый психоз после эвакуации из Ташкента». Бумаги заполнялись, как бланки оперативной хроники. Мир сжался до распорядка: анкета, сатурация, тест Минделевского штриха — проверка когнитивной гибкости через рисование спирали.
Коридор пах хлоркрезолом. Сон на пластиковом стуле напоминал гипнагогию, когда фигуры расплываются, но ещё слышен звук капельницы. Отчёт для редакции ждал в ноутбуке, но строка курсора пульсировала пустотой. Никакая инфография не способна передать дрожь, ритм которой называется «малый тремор тревоги» в мемуарах психиатра П. Яновского.
Жизнь внутри
Через сутки разрешили короткое посещение. Я прошёл в отделение, где каждое движение расходится, как круги по ртути. Сын сидел за столом, собирая из цветных пуговиц орбиту планеты, придуманной им. В его взгляде затаилась алекситимия — неспособность определить собственные чувства. Зачастую репортёр ищет цитату, здесь я искал хоть намёк на прежние искорки юмора.
Окна перекрыты поликарбонатом, но лучи рассвета преломляются, рисуя на потолке пелагический свет, будто подводная глубина. Медсестра проговорила: «Дардурол», антипсихотик с седативным вектором, вспомнил, как в сводках зовут его «ночной выключатель». Рядом висит расписание групповой терапии: «арт-лабиринт», «тихое чтение», «кинезиологический коврик».
Каждое посещение напоминает работу корреспондента на долгом процессе: нельзя плакать, когда диктофон включён. Я задаю короткие вопросы, на всякий случай ставлю ударения прямо в блокноте, как фонетическую подпорку для его памяти. Он отвечает односложно, но в момент прощания неожиданно произносит: «Папа, звук камер бил сильнее голосов». Я ухожу, введя в телефон пометку: «социальный эхоскоринг — самокритика к медийной среде».
Сквер возле больницы терпеливо пережёвывает шины машин. В карманеа не лежит обломок конструктора, который я подобрал дома. Пластик тускнеет от пота, словно старая фотография. Внутренний редактор воет: нужен финал, развязка, статистика. Но цифры — обугленные спички. Пока сын учится вновь строить фразы без шёпота, я учусь слушать тишину, которая громче любого пресс-релиза.